Она не нашлась что ответить.
— Уж эти мне укротители строптивых! — презрительно фыркнул он.
— В любом обществе есть… — начала было она под неслышную подсказку тени Дика, но тут же смолкла, покоряясь тому, что звучало в голосе Томми.
— Мне на моем веку пришлось образумить немало мужчин с помощью силы, но я бы крепко подумал, прежде чем решиться на это хотя бы с одной женщиной.
А такой «гуманный» деспотизм, пожалуй, еще хуже. Кому он на пользу — вам, ему, еще кому-нибудь?
Сердце у Николь екнуло и сжалось; она слишком хорошо знала, чем она обязана Дику.
— Мне кажется, у меня…
— У вас слишком много денег, — нетерпеливо перебил Томми. — В этом вся загвоздка. Дик этого не может переварить.
Она молча раздумывала, пока лакей убирал остатки дыни.
— Что же мне теперь, по-вашему, делать?
Впервые за десять лет она чувствовала над собой чужую волю, которая не была волей мужа. Теперь каждому слову Томми предстояло войти в ее плоть и кровь.
Они пили вино, а над ними ветерок шелестел в сосновых ветвях и солнце в полуденной истоме осыпало слепящими веснушками клетчатую скатерть на столе. Томми, зайдя сзади, положил ей руки на плечи, потом, скользнув ладонями от плеча вниз, крепко сжал ее пальцы. Их щеки соприкоснулись, губы встретились, и она глубоко вздохнула то ли от страсти, то ли от изумления, что эта страсть так сильна…
— Нельзя ли услать гувернантку с детьми куда-нибудь?
— У детей урок музыки. И все равно — я не хочу оставаться здесь.
— Поцелуй меня еще.
Чуть позже, в машине, мчавшей их по направлению к Ницце, Николь думала:
«Так у меня жуликоватый взгляд, да? Ну что ж, лучше здоровый жулик, чем добропорядочная психопатка».
И как будто эта сентенция сняла с нее всякую вину или ответственность, она вдруг возликовала, по-новому взглянув на себя. Перед ней раскрывались новые горизонты, множество мужчин спешило навстречу, и ни одного ей не нужно было слушаться или даже любить. Она перевела дух, резко передернула плечами и повернулась к Томми.
— Неужели нам непременно нужно ехать до самого Монте-Карло?
Он так резко затормозил, что завизжали шины.
— Нет! — воскликнул он. — И — черт побери, я так счастлив сейчас, как никогда в жизни.
Ницца уже была позади, и голубая дорога, повторяя изгибы берега, постепенно поднималась к Корнишу. Но Томми теперь круто свернул вправо, выехал на тупой мысок и вскоре остановился у боковых ворот маленького приморского отеля.
На миг Николь стало страшно от будничной реальности происходящего. У конторки какой-то американец долго и нудно препирался с портье из-за валютного курса. Вся сжавшись внутренне, но невозмутимая внешне, Николь ждала, пока Томми заполнял регистрационные бланки — для себя на свое настоящее имя, для нее на вымышленное. Номер, в который они вошли, был как любой номер в курортной гостинице средней руки — почти опрятный, почти аскетически обставленный, с темными шторами на окнах в защиту от сверкания моря. Незатейливый приют для незатейливых наслаждений. Официант принес заказанный Томми коньяк и вышел, притворив за собой дверь. Томми сидел в единственном кресле, загорелый, прямой, красивый, бровь дугой, на щеке рубец — Пэк-воитель, замечтавшийся Сатана.
Коньяк еще не был допит, когда внезапный порыв поднял их и бросил друг к другу. Потом, усадив ее на кровать, он целовал жестковатые смуглые колени. Ее короткое сопротивление похоже было на судороги обезглавленного животного — она уже забыла и Дика, и свои изменившиеся глаза, и самого Томми, и только все дальше уходила в глубь времени — минут — мгновенья.
…Когда он встал и, подойдя к окну, приподнял штору, чтобы посмотреть, что за шум там внизу, он показался ей смуглей и крепче Дика; тугие клубки мускулов перекатывались под солнечными бликами на коже. Была минута в их близости, когда и он позабыл ее; почти в ту самую секунду, когда его плоть оторвалась от ее плоти, ее вдруг охватило предчувствие, что все будет не так, как она ожидала. То был безымянный страх, предшествующий любому потрясению, радостному или скорбному, с той неизбежностью, с которой раскат грома предшествует грозе.
Томми осторожно высунулся наружу и затем доложил:
— Ничего не видно — только на балконе, что под нашим балконом, сидят две женщины в качалках и беседуют о погоде.
— И это от них столько шуму?
— Нет, шум идет откуда-то еще ниже. Вот послушай.
Ах, на юге, где сеют хлопок,
Отели пустуют, дела идут плохо,
Глядеть неохота…
— Это американцы.
Николь широко раскинула руки на постели и уставилась в потолок; ее тело взмокло под пудрой и словно подернулось молочной пленкой. Ей нравилась эта голая комната с одинокой мухой, которая, жужжа, летала под потолком. Томми пододвинул к кровати кресло и сбросил лежавшие на нем вещи, чтобы сесть; ей нравилось, что вещей так мало: невесомое платье и сандалеты да его полотняные брюки — маленькая кучка на полу.
Он рассматривал ее удлиненный белый торс, резко отделявшийся от почти коричневых конечностей, и наконец сказал полушутя, полусерьезно:
— Ты точно новорожденный младенец.
— С невинно-жуликоватыми глазами.
— Это мы исправим.
— Глаза исправить трудно — особенно если они сделаны в Чикаго.
— Ничего, я знаю лангедокские народные средства.
— Поцелуй меня, Томми. В губы.
— Как это по-американски, — сказал он, однако исполнил ее просьбу. — Когда я последний раз был в Америке, я там встречал таких любительниц целоваться; вопьются в губы до того, что кровь брызнет, — но дальше ни-ни.